ОБЩЕРОССИЙСКАЯ ОБЩЕСТВЕННАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ «АССОЦИАЦИЯ УЧИТЕЛЕЙ ЛИТЕРАТУРЫ И РУССКОГО ЯЗЫКА»
(«АССУЛ»)

 

Деятельность Ассоциации, Календарь словесника 2026

М.Е. Салтыков-Щедрин. К 200-летию со дня рождения.

«Где… все..?» Размышления о неудобном классике

По идее, классик и не должен быть удобен. Он почти всегда требует он нас усилий, не гладит по шерстке, не убаюкивает. Как говорится, сам не спит — и другим не дает. Скорее, наоборот — тревожит, будоражит, пробуждает, призывает. Например, милость к падшим. Или вопрошает: а нет ли и в тебе какой-нибудь части Чичикова? В общем, с точки зрения модной психологии, выталкивает читателя из зоны комфорта.

Но Салтыков-Щедрин как-то уж особенно неудобен, как будто весь состоит из колючек. До него больно «дотрагиваться», инстинктивно одергиваешь руку. А взгляд на портрете — если поймать его на себе — не отпускает, пронизывает до глубины души. Суровый взгляд. Хочется поежиться и отвести глаза. Правда, не покидает ощущение, что если отведешь — струсил, пропал, предал что-то важное…

 

Уже с юности он был таким, если верить А.Я. Панаевой — мемуаристке весьма субъективной (как и положено мемуаристке): «Я видела его еще в мундире лицеиста в начале сороковых годов в доме М.А. Языкова. Он приходил к нему по утрам по праздникам. Юный Салтыков и тогда не отличался веселым выражением лица. Его большие серые глаза сурово смотрели на всех, и он всегда молчал». А потом молчание прорвалось словами, и в основном это были слова раздражения. «…Сумрачное выражение его лица еще более усилилось. <…> Кроме того, в нем произошла большая перемена — из молчаливого он сделался очень говорлив. <…> Я никогда не видела Салтыкова спокойным; он всегда был раздражен на что-нибудь или на кого-нибудь. <…> …Говорил, что надо скорей уехать из Петербурга <…> Куда ни пойдешь — видишь одни морды, на которые так и хочется харкнуть! Тупоумие, прилизанная мелочная подлость или раздраженная бычачья свирепость. <…> — Разве не те же лица вы видите и в провинции? — возразил Некрасов. — Нет, там жизнь превращает людей в вяленых судаков! — отвечал Салтыков».

Словом, куда ни кинь — везде клин. Характерно, что никаких исключений в этой картине мира нет: либо столичные «морды», либо провинциальные «судаки». Ни те, ни другие — не люди. Почти сказочные нелюди. К ним можно добавить и персонажей из заграничных впечатлений (в письме из Ниццы): «И везде виллы, в коих сукины дети живут. Это беспредельное блаженство сукиных детей, их роскошь, экипажи, платья дам — ужасно много портят крови»…

Вот что говорит Большая медицинская энциклопедия о подобных состояниях: «…мизантропия, нелюбовь к людям, человеконенавистничество, своеобразная аффективная установка, вытекающая у одних из соответствующего пессимистического мировоззрения, а у других из патологических особенностей характера, нередко углубленных и усиленных жизненными переживаниями. Особенно склонны к мизантропическим проявлениям те психопатические личности, в характере которых преобладают с одной стороны чрезмерная обидчивость и замкнутость, а с другой — недоверчивость, подозрительность, нередко злобность».

«Ужели слово найдено?»

Нет, конечно.

У Алексея Константиновича Толстого есть пронзительное стихотворение «В монастыре пустынном близ Кордовы…». Там мучения святого, с которого живьем сдирают кожу, неожиданно сравниваются с внутренним состоянием лирического героя:

С моей души совлечены покровы,

Живая ткань ее обнажена,

И каждое к ней жизни прикасанье

Есть злая боль и жгучее терзанье.

Может быть, именно отсутствие «душевной кожи» и есть причина постоянного раздражения Салтыкова-Щедрина? Защитный слой истончен и потому не защищает. Только при такой «особенности» организма человек естественно стремится максимально ограничить свой «контакт» с источником мучения — жизнью. Забиться куда-нибудь в теплый спас-угол, как премудрый пискарь, или забраться в удобную скорлупу идеализма, словно карась… Но писатель почему-то не делает этого. Скорее наоборот — идет в самую толщу и гущу, постигая изнутри затейливые механизмы российской государственности. Сначала невольно — во времена вятской ссылки, потом сознательно — в годы вице-губернаторства в Рязани, затем в Твери. Раздражаясь, а значит, страдая всё сильнее.

У любого возникает законный вопрос: ЗАЧЕМ?

И не менее законный — ПОЧЕМУ?

Начнем с последнего вопроса, то есть с причин. Достоевский неслучайно говорил, что «без святого и драгоценного, унесенного в жизнь из воспоминаний детства, не может даже и жить человек… Воспоминания эти могут быть даже тяжелые, горькие, но ведь и прожитое страдание может впоследствии обратиться в святыню для души».

Что же взял с собой Миша Салтыков из детства? «Одним из самых существенных недостатков моего воспитания было совершенное отсутствие элементов, которые могли бы давать пищу воображению. Ни общения с природой, ни религиозной возбужденности, ни увлечения сказочным миром — ничего подобного в нашей семье не допускалось». Кажется, что восприимчивая детская душа, словно жадная почва, ждала, но так и не получила живительной влаги. Разве может на ней что-то вырасти, кроме пустынных колючек и суровых саксаулов? «Только внезапное появление сильного и горячего луча может при подобных условиях разбудить человеческую совесть и разорвать цепи той вековечной неволи, в которой обязательно вращалась целая масса людей… Таким животворным лучом стало для меня Евангелие… посеяло в моем сердце зачатки общечеловеческой совести и вызвало из недр всего существа нечто устойчивое, свое» («Пошехонская старина»).

Удивительное признание. Может быть, мы все, включая Панаеву, за раздражение приняли что-то иное? Разбуженную, не дающую спать совесть? Ведь не только за себя может страдать совестливый человек.

И прежде всего это со-страдание обращено, как и у Некрасова, к тем, кто бедствует буквально — физически. «Все эти алчущие и нищие духом, все эти гонимые… вся эта масса окровавленных, истерзанных пытками “имени Моего ради” — все они с изумительною ясностью проходили передо мной, униженные, поруганные, изъязвленные, в лохмотьях…»

В чудесном «предании» «Христова ночь» именно они идут первыми к Воскресшему. Ибо они утешатся, они помилованы будут, они Бога узрят, их есть Царствие Небесное. «Я разорвал узы смерти, чтобы прийти к вам, слуги мои верные, сострадальцы мои дорогие! Я всегда и на всяком месте с вами, и везде, где пролита ваша кровь, — тут же пролита и моя кровь вместе с вашею. Вы чистыми сердцами беззаветно уверовали в меня, потому только, что проповедь моя заключает в себе правду, без которой вселенная представляет собой вместилище погубления и ад кромешный. Люби Бога и люби ближнего, как самого себя — вот эта правда, во всей ее ясности и простоте, и она наиболее доступна не богословам и начетчикам, а именно вам, простым и удрученным сердцам». 

Отсюда же, из этого милосердного источника — и легендарные слова Салтыкова-чиновника: «Я не дам в обиду мужика! Будет с него, господа… Очень, слишком даже будет!»

Но и здесь — никаких розовых очков, никакого оголтелого народофильства и бездумного «обожания»[1] мужика у Салтыкова-Щедрина нет и в помине. Его глуповцы в «Истории одного города» заслуживают своих градоначальников. Сначала головами тяпают обо все, потом волюшку свою какому-то князю вручают, свинью за бобра покупают, рака с колокольным звоном встречают, небо кольями подпирают, поборы, порку, деспотизм и надругательство терпят безмолвно, безнадежно, а если и бунтуют, то стоя на коленях или сбрасывая с раската ни в чем не повинных Степок да Ивашек…

Не зря А.С. Суворин назвал такую сатиру глумлением над русским народом, потому что сатира без любви превращается в уродливую карикатуру. И кто же узнает себя в настолько кривом отражении? А если и узнает, неужели захочет измениться-исправиться вместо того, чтобы разбить «мерзкое стекло»? Как далеко от правдоподобия имеет право уйти сатирик, чтобы не навредить правде? И разве может правда быть настолько беспощадной? Конечно, сатира клеймит не людей и не народ, а лишь пороки нравственные, социальные. Но какой микрохирург сможет точно отделить порок от человека?

«На… на что мне она — правда? Дай вздохнуть… вздохнуть дай! Чем я виноват?.. За что мне — правду? Жить — дьявол — жить нельзя… вот она — правда!» (слова Клеща в пьесе М. Горького «На дне»). Правда не должна быть приговором, не должна убивать или калечить человеческую душу. К тому же кто осмелится утверждать, что именно ему открылась та самая, общая и бесспорная правда-истина? Салтыков-Щедрин с горечью показывает процесс и результат атомизации человеческого общества. У каждого своя правда — удобная, карманная, сговорчивая. «Везде рознь, везде свара; никто не может настоящим образом определить, куда и зачем он идет… Оттого каждый и ссылается на свою личную правду» («Ворон-челобитчик»).

Мир живет по жестоким законам борьбы за существование и естественного отбора. Во всяком случае, кажется, что этот отбор — естественный: подчиняются и гибнут слабые, торжествуют и процветают хозяева жизни — хищные, наглые, сильные. Именно они хотят представить насилие «природным» требованием. Щука искренне и добродушно заявляет Карасю-идеалисту: «Разве потому едят, что казнить хотят? Едят потому, что есть хочется — только и всего». Так устроен мир: щуки едят карасей, волки — зайцев, ястребы — ворон. Если родился зайцем — нечего жаловаться, естество не обманешь и не изменишь. Вот такой удобный социал-дарвинизм, освобождающий не просто от нравственной ответственности, но и вообще — от иерархии ценностей.

А герой ранней повести Салтыкова «Запутанное дело» видит символический сон, в котором человечество предстает в виде пирамиды, основание которой — все те же «униженные и оскорбленные», слабые жертвы, безличные и многочисленные. На них держатся те, кто забрался выше. Вынуть основание — рухнет все сооружение. Но те, кто наверху, этого понимать не хотят: они вообще вниз не смотрят.

Все эти «морды», «судаки», «сукины дети» и прочие хищные обитатели призрачного мира — разве заслуживают сострадания? Разве они нуждаются в прощении? Они же не мучаются, не бедствуют, им хорошо. Они довольны собой и своей жизнью. К тому же, чтобы оказаться наверху, недостаточно родиться «хищником», нужно этому статусу соответствовать. Щука или волк должны быть сильными, то есть бессовестными. Совесть мешает им исполнять «природное» назначение: находиться на вершине пищевой цепочки; обманывать, обкрадывать, наживаться. Жрать, одним словом. Вот поэтому, когда в одноименной сказке пропала совесть, она так ни у кого и не приживется. Наоборот, от нее старательно избавляются все герои. Они не хотят быть слабыми. Ведь если не ты, то тебя…

Но Христос в пасхальную ночь обращается и к ним: «— Вы — люди века сего и духом века своего руководитесь. Стяжание и любоначалие — вот двигатели ваших действий. Зло наполнило все содержание вашей жизни, но вы так легко несете иго зла, что ни единый скрупул вашей совести не дрогнул перед будущим, которое готовит вам это иго. Все окружающее вас представляется как бы призванным служить вам. <…> — Но во имя моего воскресения я и перед вами открываю путь к спасению. Этот путь — суд вашей собственной совести. Она раскроет перед вами ваше прошлое во всей его наготе; она вызовет тени погубленных вами и поставит их на страже у изголовий ваших. Скрежет зубовный наполнит дома ваши; жены не познают мужей, дети — отцов. Но когда сердца ваши засохнут от скорби и тоски, когда ваша совесть переполнится, как чаша, не могущая вместить переполняющей ее горечи, — тогда тени погубленных примирятся с вами и откроют вам путь к спасению».

Та самая совесть, которая когда-то сделала Мишу Салтыкова самим собой, стала главным героем его творчества. И голос писателя достигает невероятной лирической силы и высоты, когда говорит о самом сокровенном, светлом, чаемом: о пробуждении совести.

Вот коллективное пробуждение — в глуповцах, которые смотрят на спящего «прохвоста» и вдруг стряхивают с себя вековой морок: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, глуповцы, после долгого перерыва, в первый раз вздохнули свободно. Они взглянули друг на друга — и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? — ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Кугуш-Кильдибаевы, Негодяевы, Бородавкины и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами — во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который, с топором в руке, пришел неведомо отколь и с неисповедимою наглостью изрек смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему…»

А вот — пробуждение индивидуальное. Один из самых отвратительных героев Салтыкова-Щедрина, а может быть, и всей русской литературы, кровопивушка, Иудушка, Порфирий Владимирович Головлев, пустослов и пустосвят, сожравший на своем пути всех, вдруг… словно впервые слышит пасхальную службу:

«— Слышала ты, что за всенощной сегодня читали? — спросил он, когда она, наконец, затихла, — ах, какие это были страдания! Ведь только этакими страданиями и можно… И простил! всех навсегда простил!

Он опять начал большими шагами ходить по комнате, убиваясь, страдая и не чувствуя, как лицо его покрывается каплями пота.

— Всех простил! — вслух говорил он сам с собою, — не только тех, которые тогда напоили его оцтом с желчью, но и тех, которые и после, вот теперь, и впредь, во веки веков будут подносить к его губам оцет, смешанный с желчью… Ужасно! ах, это ужасно!

И вдруг, остановившись перед ней, спросил:

— А ты… простила?

Вместо ответа она бросилась к нему и крепко его обняла.

— Надо меня простить! — продолжал он, — за всех… И за себя… и за тех, которых уж нет… Что такое! что такое сделалось?! — почти растерянно восклицал он, озираясь кругом, — где… все?..»

Он замерзает по пути к могиле маменьки. Кстати, сам Салтыков-Щедрин на похоронах матери в декабре 1874 года жестоко простудился и едва не отправился к праотцам. А в своем лучшем романе «Господа Головлевы» оставил нам мучительное сомнение: воскрес ли Иудушка? Прощен ли?

Ведь в «Христовой ночи» кроме обездоленных и лихоимцев есть и третий. Иуда-предатель. И он единственный спасен быть не может: «— Я всем указал путь к спасению, — продолжал воскресший, — но для тебя, предатель, он закрыт навсегда. Ты проклят Богом и людьми, проклят на веки веков. Ты не убил друга, раскрывшего перед тобой душу, а застиг его врасплох и предал на казнь и поругание. За это я осуждаю тебя на жизнь. Ты будешь ходить из града в град, из веси в весь и нигде не найдешь крова, который бы приютил тебя. Ты будешь стучаться в двери — и никто не отворит их тебе; ты будешь умолять о хлебе — и тебе подадут камень; ты будешь жаждать — и тебе подадут сосуд, наполненный кровью преданного тобой». 

 

Итак, в настоящем суровый взор Салтыкова-Щедрина отрады не видит. Сильные бьют слабых. Слабые терпят. Власть и народ достойны друг друга. Совесть спит или скитается, всеми отверженная. Правда у каждого своя — маленькая, льстивая, лживая правдочка.

ЗАЧЕМ погружать читателя в этот черный мир, из которого, кажется, нет исхода?

Чтобы нарисовать ему будущее.

«Но придет время, когда всякому дыханию сделаются ясными пределы, в которых жизнь его совершаться должна, — тогда сами собой исчезнут распри, а вместе с ними рассеются как дым и все мелкие “личные правды”. Объявится настоящая, единая и для всех обязательная Правда; придет и весь мир осияет. И будем мы жить все вкупе и влюбе» («Ворон-челобитчик»).

«И будет маленькое дитя большим человеком, и будет в нем большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и захочет распоряжаться всем сама» («Пропала совесть»).

Нужно помочь соотечественнику в это будущее поверить. А самое главное — дать понять, что оно не упадет с неба, его не принесут на блюдечке. Его нужно делать — готовить. Не принимать естественный отбор как настоящий закон мира. Не угашать огонь духа своего. Растить в себе маленькое дитя. Слышать совесть свою. Жить по совести.

И не отводить взгляда от Салтыкова-Щедрина.

 

Работаем, братья.

 

 

[1] Ср.: И подумал Поток: «Уж, Господь борони,
Не проснулся ли слишком я рано?
Ведь вчера еще, лежа на брюхе, они
Обожали московского хана,
А сегодня велят мужика обожать!
Мне сдается, такая потребность лежать
То пред тем, то пред этим на брюхе
На вчерашнем основана духе!» (А.К. Толстой. Поток-богатырь)

 

Материал подготовлен сопредседателем КС АССУЛ

Алексеем Владимировичем Федоровым

127006, г. Москва, ул. Садовая-Триумфальная, д. 16, стр. 3, пом. 5/1.


2014 - 2025 © Общероссийская общественная организация «Ассоциация учителей литературы и русского языка»